Проклятая дерьбовая газета — себдадцатилетняя девочка, слышишь, Господи: себдадцатилетдяя! с перерезанным горлом, известно ли тебе, каково это, когда человеку горло перерезают? В тюряге была одда девица, ода перерезада гордо своебу бужу, так ода вребя от вребеди орала: «Кровь, кровь, ода так и брызжет, кровь!» — и ее дакачивали успокоительдыби.
Да бертвой девушке были розовые брюки — в газете об этоб пишут, — ей быдо себдадцать, звали ее Джаби, ода работала да заводе. «Садист орудует сдова». Жирным шрифтом. Пишут, что Эндрю, божет быть, отпустят, что полиция дубает, что орудует все тот же тип. Уболяю вас, полицейские: дубайте так, дубайте, да только на этот раз — поживее.
Как же он бог уз дать об этоб до того, как дапечатали газету? Как? Ясно как. До де хочу этого, де хочу!
Если полиция опять придет — расскажу им все. А там уж как Бог рассудит!
Ду разве что в шесть утра потиходьку сбегал за первой же газетой? Ду да, кодечдо так: как только все пошли даверх спать, од вышел на улицу, увидел это и воспользовался случаеб, чтобы дагдать да бедя страху! Ду точдо! Дадо же быть такой дурой! Чуть не попалась, как салага какая-нибудь! Ду вот, так-то лучше… Ибеддо так — идаче и быть де божет. А теперь отдохдеб.
Ну и чудесный же денек! Все вокруг серое, зловеще-серое, густого удушающе-серого цвета — мне очень нравится, когда вокруг становится так мрачно и снег сыплет в порывах ветра. За обедом у папы был странный вид… Он оглядывал нас, и взгляд у него был нехороший. Мы, конечно же исключая меня, не понимали, с чего бы это вдруг; решили, что из-за прошедшей ночи, беспокойства, допроса, учиненного фараонами. А дорогой папочка ломал голову над вопросом о том, кто же из нас поиграл в лошадки с его кобылкой…
Бедный папа… Мама тоже выглядела странно. Чопорно. Должно быть, она что-то подозревает. Тем более что фараоны утром звонили — знать бы, чего они ей наговорили… Бедная мама… У Джини насморк, она беспрерывно шмыгает носом, как замарашка какая-нибудь.
Сегодня утром, едва проснувшись, я слышал, как ты где-то рылась, но знаю, что газету ты не прочла: видел потом ее в библиотеке — она лежала нераспечатанной.
Как тебе мой сюрприз? До тебя дошло, кто здесь Хозяин? Никогда не забывай, Джини: ты живешь здесь для того, чтобы прислуживать нам, удовлетворять наши потребности. Я вовсе не шучу, а кое-что объясняю, но знаю, что ты, как всегда, не придашь этому значения и — опять же как всегда — попадешь впросак.
Если бы ты только не совала нос в мои дела!
Слишком поздно!.. Ты забываешь, малыш, о том, что занялась я этим случайно, потому лишь, что ремесло мое не в том состоит, чтобы подтирать дерьмо за чокнутыми детками вроде тебя, а в чем? В том, чтобы грабить старух, вот в чем; я — профессиональная грабительница и специализируюсь на старухах, а не на трупах, ясно?..
Ужасающий вечерок выдался. Сначала я прочла его бумажку. Потом прислуживала за ужином; доктор сидел с неприступным видом, Старушка — словно из морозилки вытащенная. Явилась Кларисса — на последнюю репетицию. Мальчишки пели с большим аппетитом, — что ж я такое плету? — с большим чувством, как ни в чем не бывало; впрочем, убийство семнадцатилетней девочки их никоим образом не касается. Не знаю, о чем ему и писать-то… «Поиграли — и хватит, больше не интересно». Полный идиотизм, ну да ладно, больше ничего в голову не приходит.
Полночь. Только что обнаружил твое послание, Джини, — как раз перед тем, как мама вошла к себе; идиотское послание.
О какой игре ты говоришь? Разве жизнь — твоя, Шэрон, Карен, девушки в розовом или Клариссы — игра?
И с чего это вдруг стало тебе неинтересно? Если неинтересно, то почему ты здесь? А не за тридевять земель — гордая собой?
Нет, решительно идиотское послание, нацарапанное какой-то дурищей.
Попробуй-ка лучше помешать мне убить Клариссу.
Вот это действительно забавно.
И прекрати пить. Алкоголь убивает рефлексы. А я, дорогуша, намерен убить не только твои рефлексы.
Тебе нравится, что я называю тебя так — «дорогуша»? А, дорогуша? Подумай-ка, почему я называю тебя «дорогушей»? Что, сдаешься? Потому, что ты — моя невеста! Помнишь Мэри Пикфорд? Ее называли «маленькой невестой Америки»; так вот, ты — маленькая невеста Смерти, это ведь еще лучше, разве нет? Клянусь, в самом деле: все, что я делаю, — ради тебя! Сейчас подсуну тебе под дверь этот листок. (Вообще-то некоторые места в твоем дневнике я прочел по нескольку раз; знаешь, то лету ша, они очень хороши — нужно бы тебе начать издавать свои произведения…)
(магнитофонная запись)
Не спится. Все-таки эта история не дает мне покоя… Где-то только что открылась дверь… Кто-то идет. Кто-то Кто-то Кто-то — решено: открываю. Никого. В коридоре — пусто. А я, однако, уверена, что слышала шаги. Он не привидение. Значит, спрятался. Конечно же, спрятался. Но где? Под комодом, что ли? Я непременно должна была его увидеть. Здесь творится что-то ненормальное.
Его просто нет — это единственно возможное объяснение. Я не могу увидеть его потому, что его не существует, — больше это ничем не объяснишь. Просто это — я. Чокнулась и все выдумала. Может быть, даже я их всех и поубивала.
И между тем никого не было. Но с чего я взяла, что он шел именно сюда? Может, в туалет или из другого конца коридора к спальням родителей… Или, может, в стенке растворился. Этакий вездеход. Пойду-ка взгляну. Чего мне терять, в конце-то концов?
Жизнь?
Говорю шепотом, потому что не хочу, чтобы кто-нибудь услышал. Только что заглянула в комнату Джека — пусто. Постель разобрана, а мальчишки нет. Заметила, что и в других комнатах двери не заперты, а приоткрыты; распахивала их одну за другой — никого, все постели пусты, невероятно; а двери комнат доктора и его жены, наоборот, плотно прикрыты, и я не осмелилась их трогать.