Пять часов: пока их нет — ушли за рождественской елкой, — поднимусь за магнитофоном. Похоже, смерть Шэрон аппетита им не испортила. Заодно быстренько прочитала его листочки и сунула их обратно — как попало нарочно. Это еще только начало.
Одиннадцать вечера: сейчас прослушаю пленку и запишу свои впечатления. Звук включу совсем тихонько. Нужно бы купить такие наушники, как по телевизору показывают. Хватит мечтать — за работу.
Отчет по записи:
Слышно, как открывается дверь. Кто-то ступает по ковру. Открывает дверцу шкафа — она чуть скрипит; какие-то очень легкие звуки, — конечно, это он полез в манто…
А, вот шорох бумаги — разглаживает листки, скрип пера по бумаге, — наверное, он пишет чернильной ручкой… Скрип пера замирает время от времени, — должно быть, думает после каждого предложения. Дышит все тяжелее. Учитывая, какие мерзости он описывает… О, заговорил!
Прокрутила пленку назад, прослушала снова — очень хриплый голос, шепот: «Здравствуй, Джини, это я». Он повторяет это дважды, медленно и начинает очень тяжело, с каким-то шипением, дышать — что он там творит? Ох, до чего же я глупая — о-ля-ля, как его разобрало! «Шлюха!» Он произносит это отчетливо и совсем не детским голосом, нет — это уже голос из какого-то кошмарного сна, который цедит сквозь зубы: «Шлюха».
Теперь голос стал таким же, как в прошлый раз: измученным, шипящим, звук его похож на тот, что получается, когда резко отпускают, встряхивая, скрученное мокрое белье. А теперь он успокаивается: трещит суставами пальцев, переводит дыхание, складывает свои бумажки, убирает их. Быстрые шаги, дверь закрывается. Захватывающая передача «Преступник у микрофона» закончена.
Теперь я знаю: голос у него не просто «под сумасшедшего» — чтобы нагнать на меня страху, — а как у самого настоящего сумасшедшего. Значит, большую часть времени он, должно быть, пребывает во вторичном состоянии. Под личиной молодого человека кроется чудовище — с отвратительным голосом, отвратительными замыслами, — чудовище, почти без остатка сожравшее парня, который когда-то был вполне хорошим.
Завтра в восемь утра все идут на кладбище. Там будет отец Шэрон. (Мать осталась в больнице: у нее перелом таза, передвигаться она не может.)
Приняла решение: отвечу ему. Нужно войти в эту игру и сделать его управляемым. Отец мне так говорил о дзюдо: «Нужно уметь воспользоваться силой противника. Делать вид, будто поддаешься ему, чтобы заставить его потерять равновесие». Но никаким дзюдо он никогда не занимался.
Восхитительная прогулка на кладбище. Следы траурного шествия на белом снегу. Много цветов, много народу — такой прискорбный несчастный случай, бедные люди, — ну прямо «черная серия»! Мы четверо выглядим безупречно, мы так хороши собой и корректны, что можно подумать — женихи явились на церемонию бракосочетания. Бракосочетания со смертью. Все четверо — такие сильные, но очень бледные; на протяжении церемонии мы держались очень прямо…
Мама была без сил, мы поддерживали ее. Папа пел во весь голос.
Были и родители Карен. Мало им похоронить собственную дочь — они еще и чужих хоронить приходят! И папа Шэрон в инвалидной коляске, при нем — медсестра, которая была вынуждена сделать ему укол. И двое полицейских, которые расследуют дело Карен. Не очень-то мне понравилось это явление — двое полицейских.
А в остальном все было хорошо. Я чувствовал, как в волосах застревают снежинки. Это мне очень нравится. Ящик — из светлого дерева, как у Карен, красивого светлого дерева, предназначенного для девственниц, — несли бережно…
С печалью и состраданием мы склонили головы, а священник пробубнил то, что полагается… Джини тоже склонила голову, — конечно же, она плакала, дабы продемонстрировать всем свой красный нос. Джини, дорогуша, ты только и делаешь, что плачешь; хочешь, я утешу тебя: обниму сильно-сильно?
Небо было совсем черным. Вспыхивали молнии. Я не очень люблю молнии. Можно подумать, что уже вечер, а было утро. Как будто наступила та тьма, о которой говорится в Библии; хотелось, чтобы все уже кончилось. Как и остальные, я взял горсть снега и бросил в яму; раздалось плюх, именно так — плюх!, и все. Шэрон там, внизу, она никогда не выберется оттуда, ей никогда не исполнится восемнадцать, и двадцать тоже, она навсегда останется такой, как была, — с переливчатым смехом и черными волосами; она так и засунута в ящик — прямая-прямая; интересно, ее так и похоронили в красной куртке с капюшоном?
Потом все ушли. Мы проходили мимо могилы бедняжки Зака, и я видел, как печально мама взглянула на нее. На могиле лежали свежие цветы. Меня охватило желание растоптать их. «Не скажешь, чтобы было тепло», — произнес папа. «Печальный день», — сказала мама. «Бедная девочка», — сказал Марк. «В это невозможно поверить», — сказал Кларк. «Видели ее отца? Вот бедняга…» — сказал Джек. «Она была такая славная», — сказал Старк.
Когда вечером, пока они пили аперитив, я поднялась наверх, его послание уже лежало там. Наискось через весь листок я написала: «А ты ведь очень любил Шэрон, да?» — и поспешила унести ноги. Посмотрим.
Этот гиблый край, холод, тишина мне противны. Особенно тишина — из-за нее и криков не услышишь. Возникает такое чувство, что бороться бесполезно: что бы ты ни делала, все равно обречена. Забавно: с помощью этой тетрадки я научилась писать такие красивые фразы. В общем, такое у меня складывается впечатление. Так ведь говорить о себе все любят.
На похоронах я плакала. Чувствовала, как слезы замерзают на щеках. Мальчики стояли молча. Враждебно. Не знаю почему, но тогда я именно так и подумала: «Враждебно». На обратном пути мы прошли мимо детской могилки, и я увидела высеченную на мраморе эпитафию: «Закария Марч — на десятом году жизни унесенный из мира любящих его близких, спи спокойно». Проходя возле нее, Старушка съежилась, прижав руку к сердцу. Мальчики и головы не повернули, прошли мимо. Все, что ли, четверо его ненавидели?